Вячеслав Лютый
В ХХ веке почему-то вдруг нормативность русского языка стала веригами. С одной стороны . для тех, кто русский язык почитает лишь как средство коммуникации в связи с реальностью, которая меняется стремительно. Они не видят ничего зазорного в том, что в тело языка вдруг оказалось возможным имплантировать (вращивать) самые разнообразные словарные элементы и конструкции, которые выражают смутные настроения, эмоциональные всплески и, конечно, новые реалии и предметы . особенно сегодня, в период информационной революции. Для них язык . не образен, и потому множество языковых фигур в разговорной речи вполне могут заменять друг друга. Глубинные, неизреченные смыслы здесь категорически не задействованы, более того . они отрицаются. И потому перед нами . языковая пена, налипшая на норму русского языка и имеющая цель скрыть ее и представить язык фонетическим хаосом. Именно это впечатление складывается, когда слушаешь современную молодежную арготическую речь и словесный поток радио-ди-джеев.
Но есть и противоположная грань в странном, на первый взгляд, отрицании нормативности, которую кратко можно обозначить как цепь наблюдательных столбов, рационально размещенных в волнующейся стихии русского языка. Уже поэтому видно, что нормативность и язык . вещи взаимно дополняющие друг друга и что язык . это космос, а правило . всего лишь его карта, не более . но и не менее того.
В 30-х годах ХХ века можно увидеть две литературные попытки превозмочь нормативность ради обретения нового смысла, по видимости скованного правильностью прежней речи и ускользающего от своего адекватного языкового выражения. Интуиция и чувство подсказывали смутный образ этих смыслов: одни из нихљ явились в мир как новые, прежде не бывшие, другие . внезапно открылись в уже существующем мире. Первые . связаны с именем Михаила Зощенко, вторые . с именем Андрея Платонова.
Титаническая попытка Зощенко в языке отразить чувственную оболочку социального, в которое Россия погрузилась, подобно человеку, упавшему, кажется, в бездонную воду, закончилась неудачей. У .социальной воды. оказалось дно, нога нащупала его, фигура приподнялась над поверхностью . и глаза, уши, рот человека оказались свободны: вокруг вновь была воздушная среда. Так языковой подвиг Михаила Зощенко стал только знаком времени, неким феноменом, отклонением от нормы, которая вновь возобладала.
Для Андрея Платонова социальный и языковой сдвиг приоткрыл смыслы, которые таились в пазах нашей речи, в межстолбовом пространстве: Платонов опустил взгляд вниз и увидел языковой поток и поток бытийный. Они сплетались и были всегда неразрывны . язык и бытие. И именно эту неразрывность мы видим в платоновской прозе, именно она .тянет. нам сердце и дает ощущение единственной в своем роде точности, с которой Платонов повествует о вещах вполне обыденных. Но для того, чтобы вымолвить эти чувства, которые открылись писателю страшно и страдательно, нужны были новые связи слов, минующие .столбовые. формы, соединяющие слова напрямую, неправильно, но как-то щемяще истинно. Так происходит, когда речь звучит исповедально, без посредников (вспомним, что исповедник . только инструмент Божьего Слуха и Божьей Речи). Кажется, бессвязная речь кающегося содержит смысл и чувства более адекватные реальным, чем если бы слова его были стройны и последовательны. ............